Поэты тихие и важные

В конце 1980-х друзья зазвали меня в МГУ, там вспоминали удивительную поэтессу Марию Петровых. Любителям отечественной литературы представлять её особо не надо: хоть и мало печаталась, да имя было на слуху. А вот аудитории подрастающей и закормленной переводной прозой, сказать пару сопровождающих словечек всё же придётся. 

ХХ век, как бы он ни был драматичен, дал русской культуре многое. Возможно, потому и сделал это, что был драматичен, требовал не созерцания, а к действия. Культура в той части, что мы зовём искусством, занята не только эстетикой. Как только она пытается сделать эстетическое начало единственным – пропадает всё, включая и эстетику. А вот этика, занимающаяся «нудным» противостоянием добра и зла, как будто зачастую отметающая напрочь формальные заморочки, парадоксальным образом обогащает и эстетику. И что ещё при этом интересно: в литературе, использующей именно слово (недаром в народе его называют добрым или злым) как основной инструмент, данная особенность проявляется наиболее ярко. ХХ век научил русских поэтов писать просто и ясно. Он произвёл синтез классики и фольклора. Если в золотом XIX столетии делались только единичные попытки в этом направлении, то далее произошёл настоящий прорыв. Такую необходимость острее других, возможно, почувствовал, и даже проповедовал, Борис Пастернак: всем почитателям поэзии хорошо известны его высказывания на этот счёт.

Но были и другие. К их числу относится Мария Петровых. Если вам желательно знать подробности её жизни, вы можете кое-что обнаружить в глубинах интернета. Есть также книга, вышедшая благодаря дочери, – «Домолчаться до стихов». И единственный прижизненный сборник, изданный в Армении (тогда входившей в состав СССР), – «Дальнее дерево». Есть немногие сборники, появившиеся в магазинах уже в 2000-2010-е. Судьба не самая завидная, трудная, с большими потерями. И до конца дней служение поэзии. Без рисовки, лишнего звона, в крепкой дружбе с настоящими поэтами. Шума Петровых не любила уже в молодости. Вместе с Семёном Липкиным, Арсением Тарковским и Аркадием Штейнбергом входила в «Квадригу» – в начале 1930-х ещё образовывались разные литературные объединения. Упомянутое было чуть не самым «тихим», но дало русской поэзии прекрасных авторов. Правда, оценить их читатели смогли довольно поздно. У Штейнберга, кажется, и до сих пор ничего толком не издано.

В своё время Давид Самойлов написал Арсению Тарковскому:

Среди усопших и живых
Их трёх последних поколений
Ты и Мария Петровых
Убереглись от искушений
И в тайне вырастили стих.

Вот ведь как: у Тарковского книга вышла после 55 лет, у Петровых – в 60. А говорят, поэзия – дело исключительно молодых. Видимо, частенько за поэтический или вообще творческий огонь принимается обыкновенный восторг юности, когда всякий и жить торопится, и чувствовать спешит. У большинства восторг угасает. У поэтов, которых всё-таки пока среди людей меньшинство, благодатный огонь бессмертен.

Петровых очень много переводила, благодаря ей по-русски зазвучали еврейская, болгарская, литовская, польская, чешская, сербская, хорватская, словенская поэзия. Но наиболее значительным трудом стали переводы армянской авторов. В 1970 году поэтессе было даже присвоено звание заслуженного деятеля культуры Армении, а в 1979-м её отметили премией Союза писателей этой маленькой и тёплой республики.

Где-то году в 1935-м она пыталась выпустить книгу собственных стихов. В издательстве, куда обратилась с рукописью, её огорошили такими дикими рецензиями, что осталось только развести беспомощно руками. Дала себе зарок: никогда не иметь дела с безграмотными редакторами, лучше уж сочинять для близкого круга. Приведу строки из очень любимого мной (как хорошо фантазировать, что тоже можешь причислить себя к этому кругу!) стихотворения.

Полдневное солнце дрожа растеклось,
И пламень был слизан голодной луною.
Она, оголтелая, выползла вкось,
До скул налакавшись зенитного зною.

Себя всенебесной владычицей мня,
Она завывала багровою пастью...
В ту ночь подошло, чтоб ударить меня,
Суровое, бронзоволикое счастье.

Ну, кто же не отметился в описании солнца и луны? Однако тут совершенно оригинальный подход: смена полдня, заката, ночи; солнце дрожит и растекается по небу; выползает голодная луна, слизывает пламень… И неожиданное в последних строках: счастье ударило, суровое, бронзоволикое. Опять же – не ко всем этой бронзой обращающееся.

А теперь другое. Тоже тема избитая – поэт и его творческая кухня.

А ритмы, а рифмы неведомо откуда
Мне под руку лезут, и нету отбоя.
Звенит в голове от шмелиного гуда.
Как спьяну, могу говорить про любое.
О чём же? О жизни, что длилась напрасно?
Не надо. Об этом уже надоело.
Уже надоело? Ну, вот и прекрасно,
Я тоже о ней говорить не хотела.
И всё же, и всё-таки длится дорога,
О нет, не дорога – глухая тревога,
Смятенье, прислушиванье, озиранье,
О чём-то пытаешься вспомнить заране,
Терзается память и всё же не может
Прорваться куда-то, покуда не дожит
Мой день...

Кто-то фыркнет: что за рифмы! Напрасно – прекрасно, надоело – хотела, тревога – дорога… Но каждый ли способен такими «примитивными» инструментами передать состояние автора? Не в рифмах дело, а в точной последовательности слов, в логике самого языка. Слова же – это звуки. Поэзия началась не с коммуникаций – с музыки. Раньше ведь замечали восхищённо: молвит так, будто поёт!

Но эта музыка тогда совершенна (свершилась), когда ты её глотаешь не задумываясь, как воздух. Стихотворение дышит вместе с тобой, ведь по нему свободно летит дух поэта. Хотя полёт может быть сложный. В нём и сомнение, и уверенность сплетаются.

Может быть, перед могилой
Узнаём в последний миг
Всё, что будет, всё, что было...
О, немой предсмертный крик!

Ни пощады, ни отсрочки
От беззвучной темноты...
Так не ставь последней точки
И не подводи черты.

Анна Ахматова, очень бережная ко всем дарованиям, посланным ей навстречу, относила стихотворение, фрагмент которого приведу далее, к одним из самых пронзительных в русской любовной лирике. Казалось бы, самая замызганная из всех литераторских дорог, но и по ней Петровых движется, ни на кого не оглядываясь.

Назначь мне свиданье
          на этом свете.
Назначь мне свиданье
          в двадцатом столетье.
Мне трудно дышать без твоей любви.
Вспомни меня, оглянись, позови!
Назначь мне свиданье
          в том городе южном,
Где ветры гоняли
          по взгорьям окружным,
Где море пленяло
          волной семицветной,
Где сердце не знало
          любви безответной.

У поэтессы нет-нет и прорвётся мысль о смерти, о конечности жизни. Однако прорывается она не мрачно, не грубо, не мистически – вполне здраво. Каждый мыслящий о смерти помнит, но каждый хочет не быть застигнутым врасплох. И потому неплохо иногда размыть черту между жизнью и небытием, сделать горизонт обязательного ухода не резким, хоть чуть туманным, облачным.

Вот так и бывает: живёшь — не живёшь,
А годы уходят, друзья умирают,
И вдруг убедишься, что мир не похож
На прежний, и сердце твое догорает.

Вначале черта горизонта резка —
Прямая черта между жизнью и смертью,
А нынче так низко плывут облака,
И в этом, быть может, судьбы милосердье.

В завершение порадую себя и читателей обращением поэтессы непосредственно к стихотворствующим. Это очень мудрый совет. Не научишься работать с самим собой, не дознаешься своей жестокой сути (жестокой – то есть той, что есть сама правда) – не жди и слов, легко выстраивающихся в правильные поэтические узоры. Домолчаться до стихов – это очень верно. В молчании нет пустоты, нет бездействия, нет уродства. Но при одном обязательном условии – при прямодушии.

Одно мне хочется сказать поэтам:
Умейте домолчаться до стихов.
Не пишется? Подумайте об этом
Без оправданий, без обиняков.
Но, дознаваясь до жестокой сути
Жестокого молчанья своего,
О прямодушии не позабудьте,
И главное – не бойтесь ничего.

28 января 2015 года, Елена Сироткина
  • 0

  • 0

Комментариев нет

Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.